Ниже – роскошный отрывок из любимейшего для меня рассказа Хулио Кортасара – «Преследователь».
Периодически перечитываю этот гениальный лихорадочный музыкальный бред и подвисаю. И, что интересно, каждый раз вижу его по-новому.
Кортасар, как никто другой, виртуозно описал этот вечный конфликт между гением и посредственностью, между гранью и тем, что за гранью, между жизнью «как все» и жизнью за пределами всех возможностей. Конфликт между прошлым и будущим. Между горением и тлением. Между жизнью и смертью.
Выбираем ли мы быть с той или иной стороны? Быть или не быть? Гореть или не гореть? Быть Моцартом или Сальери? Быть критиком или гением? Быть тем, кто преследует, или тем, кого преследуют? Где, как, зачем возникает вот это разделение? Где, как, зачем, начинается Джонни и заканчивается Бруно?
Вечный треугольник жертва-преследователь-спасатель причудливо раскрывается в рассказе между прекраснейшими строками о джазе и о гениальнейшем из джазистов, эта трагедия того, что было, и того, что будет, что вот-вот войдёт, когда распахнутся все двери, и тем, что всегда было и не хочет сдвинуться ни на йоту со своих позиций. Конфликт, между тем, что уже есть, и тем, что только проявляется, но ещё совершенно не понимает себя – все это разворачивается на многих страницах загадочного, захватывающего бреда на грани фола.
Вечный конфликт между тем, что привычно и тем, что кажется невозможным, между музыкой и бредом, между гением и злодейством, между той божественной искрой, за которую многие отдали бы жизнь, которая вспыхивает там, у того, кто не знает, зачем ему вот это все, вспыхивает там, где становится вечным проклятием.
О как прекрасно такие как Бруно употребили бы этот дар. Как много бы грампластинок выстроилось бы в ряд на отполированной до блеска полке. И все это оказывается у несчастного, испитого, измождённого Джонни, и утекает сквозь его пальцы в ничто. Это ли не смешно? Это ли не пафос и трагедия нашей жизни? Кортасар гениален здесь так, что затаиваешь дыхание. Кортасар знает цену, которую приходится платить за дар. Знает лучше кого бы то ни было.
А может – думается мне – можно было бы этого конфликта избежать. Возможно ли? Возможно ли быть всем, а не раздираемыми на части двумя персонажами, Бруно и Джонни? Возможно ли стать Творцом, стать Кортасаром, который их создал, который за ними наблюдает? Закончить эту игру, закончить это преследование, и убегание, и танец смертей, стать всем, и тем, и иным, потому что все есть одно, и нет разделения, нет конфликта, нет двух фигур, а только одна, и нет двух граней, а только одна грань, которая кажется то светом, то тьмой, в зависимости от того, куда движется фокус наших иллюзий о своём существовании.
И понимаю, что все те, кто выбирает быть (или, скорее, кого причудливо выбирает жизнь) творцами новых, ещё не существующих миров и возможностей – все они немного Джонни, которые «играют завтра».
И это то, куда нужно прийти, хотя это уже здесь.
—-
«Жаль, что вот так теряется музыка, десятки грампластинок, где Джонни мог бы ее запечатлеть – свой удивительный дар, которым не обладает никто из других джазистов.
“Это я играю уже завтра” вдруг раскрыло мне свой глубочайший смысл, потому что Джонни всегда играет «завтра», а все сыгранное им тотчас остается позади, в этом самом “сегодня”, из которого он легко вырывается с первыми же звуками своей музыки.
Как музыкальный критик, я достаточно разбираюсь в джазе, чтобы определить границы собственных возможностей, и отдаю себе отчет в том, что мне недоступны те высокие материи, которые пытается постичь бедняга Джонни, извергая невнятные слова, стоны, рыдания, вопли ярости. Он плюет на то, что я считаю его гением, и не думает кичиться тем, что его игра намного превосходит игру его товарищей. Факт прискорбный, но надо признать, что он у начала своего сакса, а мой незавидный удел – быть его концом. Он – это рот, а я – ухо, чтобы не сказать, что он – рот, а я… Всякая критика, увы, это скучный финал того, что начиналось как ликование, как неуемное желание кусать и скрежетать зубами от наслаждения. И рот снова раскрывается, большой язык Джонни со смаком облизывает мокрые губы. Руки рисуют в воздухе замысловатую фигуру.
– Бруно, если бы ты смог когда-нибудь про это написать… Не для меня – понимаешь? – мне-то наплевать. Но это было бы прекрасно, я чувствую, что это было бы прекрасно. Я говорил тебе, что, когда еще мальчишкой начал играть, я понял, что время не всегда течет одинаково. Я как-то сказал об этом Джиму, а он мне ответил, что все люди чувствуют то же самое и если кто уходит в себя… Он так и сказал – если кто уходит в себя. Нет, я не ухожу в себя, когда играю. Я только перемещаюсь. Вот как в лифте, ты разговариваешь в лифте с людьми и ничего особенного не замечаешь, а из-под ног уходит первый этаж, десятый, двадцать первый, и весь город остается где-то внизу, и ты кончаешь фразу, которую начал при входе, а между первым словом и последним – пятьдесят два этажа. Я почувствовал, когда научился играть, что вхожу в лифт, но только, так сказать, в лифт времени. Не думай, что я забывал об ипотеках или о молитвах. Только в такие минуты ипотеки и молитвы все равно как одежда, которую скинул; я знаю, одежда-то в шкафу, но в эту минуту – говори, не говори – она для меня не существует. Одежда существует, когда я ее надеваю; ипотеки и молитвы начинали существовать, когда я кончал играть и входила старуха, вся взлохмаченная, и скулила,- у нее, мол, голова трещит от этой «черт-ее-дери-музыки».
Дэдэ приносит еще чашечку кофе, но Джонни грустно глядит в свой пустой стакан.
– Время – сложная штука, оно меня всегда сбивает с толку. Все-таки до меня постепенно доходит, что время – это не мешок, который чем попало набивается. Точней сказать, дело не в начинке, дело в количестве, только в количестве, да. Вон видишь мой чемодан, Бруно? В нем два костюма и две пары ботинок. Теперь представь, что ты все это вытряхиваешь, а потом хочешь снова туда засунуть оба костюма и две пары ботинок и вдруг видишь, что помещается всего один костюм и одна пара ботинок. Нет, лучше не так. Лучше, когда чувствуешь, что можешь втиснуть в чемодан целый магазин, сотни, тысячи костюмов, как я втискиваю музыку в то маленькое время, когда играю иной раз. Музыку и все, о чем думаю, когда еду в метро».